— Кажется, я сегодня за обедом перепаратил немного: башка трещит, Моть… Ух, как кочевряжит!
— А кто велит каждый день напиваться? — с сдержанной досадой отвечает Матильда Карловна.— С раннего утра начинаете рюмки хлопать.
Евграф Павлыч долго сопит носом, трет свое скуластое, опухшее лицо ладонью, ощупывает жирный, красный затылок, трясет ушами и опять принимается за холодный, ледяной квас, которым напрасно старается залить внутренний жар. Лицо у барина очень некрасивое: с маленькими сонными глазами, с мясистым) вздернутым носом, густыми бровями и жирным узким лбом; бороду он брил и носил длинные усы, придававшие ему вид отставного вахмистра. Высокого роста, тяжелый на ногу, с могучей грудью и грубым голосом, Евграф Павлыч в свои сорок пять лет был все еше капризным ребенком, каких воспитывало старое коренное барство. Он требовал постоянного ухода за собой и привыкал к крепким рукам вроде тех, какие были у Матильды Карловны, последней барской фаворитки, завезенной в Кургатский завод из Москвы.
— Ну, Мотя, что у нас новенького? — весело спросил Евграф Павлыч, когда сегодня выпил свою порцию квасу.
— Ничего нового нет… все старое.
— Ага…
Барин встал и попробовал ущипнуть Матильду Карловну за плечо, но она увернулась и надула свои розовые пухлые губки.
— А ты мне обещала, Мотя, сегодня узелок…— проговорил барин и захохотал.— Я ведь не забыл и вечерком приду в ваш монастырь.
— Что другое, а это не забудете,— сердито отвечала Матильда Карловна, помогая барину одеваться.
— Чья сегодня очередь? — спрашивал барин, поднимая от умывальника свое лицо, покрытое мыльной пеной.
— Матреша будет…
— Гм! ничего, только уж худа она очень. Плохо их кормишь, Мотя, а я, знаешь, люблю пожирнее… ха-ха!
— Перестаньте, пожалуйста, вздор городить, а то я уйду.
— Ну, ну, не сердись… за хороший узелок браслет подарю. Я и то монахам нынче живу.
— Да, сказывайте… А в город прошлый раз ездили, так целых три дня у этой кержанки кутили. Знаем все.
— Что же? Кутил… Кержанка славная бабенка.
Умыванье барина представляло довольно сложную церемонию и совершалось битых полчаса: в спальне слышалось кряхтенье, фырканье, плеск воды, точно полоскался целый утиный выводок. Вымывшись холодною водой, Евграф Павлыч надевал бархатный расшитый халат и выходил в свой кабинет, где его уже ожидал графин с водкой,— нужно было поправиться, и барин опять крякал и вздыхал, точно вез тяжелый воз.
Кабинет, светлая и высокая комната с письменным) столом посредине, скорее походил на какую-нибудь оружейную палату; все стены были увешаны всевозможным снарядом — ружьями, пистолетами, саблями, кинжалами; в одном углу стояла целая коллекция медвежьих рогатин, в другом — коллекция нагаек, у стола — коллекция трубок. Письменный стол был завален, разным дорогим хламом, а чернильница стояла без чернил; бария не любил писать, даже письма за него писала Матильда Карловна. Перед письменным столом, на стене, в тяжелой раме черного дерева, висела голая красавица, написанная масляными красками довольно свободно: она только что вышла из воды и отдыхала на какой-то полосатой шкуре, придававшей голому телу теплый колорит. Напротив письменного стола, у самой стены, помещался низкий и широкий диван, сделанный из лосиных рогов; несколько тяжелых кресел красного дерева, шкаф с книгами соблазнительного содержания и небольшое бюро в простенке между окнами дополняли обстановку. Перед письменным столом и перед диваном лежали две медвежьих шкуры с набитыми головами и распластанными лапами; это были охотничьи трофеи Евграфа Павлыча, любившего потешить свою удаль с Мишкой.
Из кабинета одни двери вели в спальню, а другие в приемную, очень неприглядную, большую комнату, уставленную тяжелой мебелью.
— А где Ремянников? — спросил Евграф Павлыч, когда выпил вторую рюмку.
— Не знаю… Вы его сами куда-то отпустили,— ответила Матильда Карловна.— Его нет с утра.
— Ах, да, он уехал по делу. Нужно было…
— По какому это делу?
— Ну, по делу… Коренника ищем к тройке: зверя нужно, чтобы рвал и метал. Был коренник, да загнали… Черт его знает, с чего он пал: должно быть, мошенники кучера закормили, ну, и задохся. Послушай, Мотя, ты, кажется, сердишься?
— И не думала… Сегодня с Яшей цыганские песни учила, скоро хором будем петь. У Даши славный гслос и у Матреши ничего.
— Вот увидим, какой у твоей Матреши голос,— хрипло засмеялся Евграф Павлыч, откидывая голову назад.
— Только я с этой Анфисой совсем замаялась,— продолжала Матильда Карлоша, не обращая внимания на хохотавшего барина.— Уж такая злая, такая злая…
— Да и ты, матушка, тоже хороша, ха-ха! Нашла, видно, коса на камень. Так?.. Да ну, Мотя, перестань дуться, терпеть не могу. А у этой горбуньи отличный голос: серебром так и разливается… Так очень уж злая, говоришь, стала? Ну, поучи ее, добрее будет… Вы там жилы друг из дружки вытянете, ха-ха!
Поздно вечером, когда солнце закатилось и весь Кургатский завод утонул в надвигавшейся ночной мгле, со двора господского дома выехала небольшая зеленая долгушка, заложенная парой барабинских гнедых. На козлах сидел знаменитый кучер Гунька, останавливавший тройку на всем скаку одной рукой; это был лучший и самый любимый наездник Евграфа Павлыча, пользовавшийся всеми правами и преимуществами своего исключительного положения. На вид Гунька «ничем не выделялся от других заводских мужиков, кроме того, что был крив на один глаз и вечно молчал, как пришибленный; скуластое, обросшее до самых глаз рыжеватой бородой, Гунькино лицо производило неприятное впечатление, да и одевался ое как-то не по-людски,— все на нем лезло в разные стороны: синяя изгребная рубаха болталась отдувавшейся пазухой, как мешок, армяк сидел криво, шапка вечно валилась с головы, даже сапоги, и те были точно краденые. Обыкновенно Гунька ездил только с самим барином, а сегодня вез Яшу-Херувима с горбуньей Анфисой только по специальному приказанию немки Матильды, слово которой для Гуньки было законом.