Из уральской старины - Страница 17


К оглавлению

17

—    Это я, разбойник! — заревел поп Андрон, схватив Евграфа Павлыча по-медвежьи прямо за затылок.— Есть и на тебя управа.

—    Постой, поп, отпусти! — умолял Евграф Павлыч, напрас­но стараясь освободиться от придавившей его железной ру­ки.— Дай всего одно слово сказать, а потом хоть разорви…

—    Говори,— коротко приказал поп Андрон, не отпуская своей жертвы.

Евграф Павлыч оглянулся еще раз, но Марина уже скры­лась к себе в комнату.

—   Это твоя дочь? — спрашивал Евграф Павлыч.

—    Ну, положим, что дочь…

—   Дочь? Попище, прости ты меня, ради Христа,— вдруг взмолился гордый кургатский барин и даже повалился попу Андрону в ноги.— За все заплачу, озолочу тебя, ну, помиримся.

Поп Андрон как-то совсем одурел от этой второй неожидан­ности и выпустил затылок врага из своей десницы. На выручку подоспел Блохин и тоже принялся упрашивать попа Андрона.

—   Поцелуемся, поп,— предложил Евграф Павлыч и обла­пил своего недавнего врага.

—   Ну, черт с тобой, поцелуемся,— соглашался поп Андрон и прибавил: — А за голубей ты мне заплатишь… да.

—   Сейчас тысячу отдам.

—   Давно бы так, братие! — с умилением шептал Блохин и даже прослезился.— Ладно вы, Евграф Павлыч, меня садану­ли: все вздохи отшибли.

IX

Примирение враждовавших сторон состоялось при самой торжественной обстановке, начиная с того, что собравшемуся на драку мужичью была выкачена из поповского погреба со­рокаведерная бочка пенного, конечно, в счет Евграфа Павлыча.

— Гуляй, братцы, в мою голову! — кричал в окно поповско­го дома сам барин.— Бабам сладкой водки, девкам пряников…

Гунька был отправлен в Кургатский завод нарочным с по­ручением привезти оттуда всякого провианта и господский ор­кестр музыкантов. Это известие сначала заметно смутило Ма­тильду Карловну, но, расспросив обстоятельства дела, она успо­коилась и только усмехнулась: она поняла намерение развер­нувшегося Евграфа Павлыча.

—     Кланяйся барину, да скажи от меня, что не по себе дере­во хочет согнуть,— наказывала она, между прочим, отправляв­шемуся в обратный путь Гуньке.— Обожжется, пожалуй…

Гунька передал этот наказ в точности, но Евграф Павлыч даже не рассердился, а только промолвил:

—    Ученого учить — только портить…

В поповском доме разлилось настоящее море: играла катаевская музыка, пили, играли в карты,— так вплоть до самой ночи, и ночь напролет, и следующий день. Евграф Павлыч тре­бовал только одного, чтобы поповна Марина из своих белых рук подносила ему рюмку за рюмкой, а он целовал у ней руки и во­обще ухаживал, как старый петух.

—    Ну, попище Андронище, и дочь только ты вырастил! — похваливал Евграф Павлыч, ухмыляясь.— Всему миру на укра­шение…

—    Нашел диво,— ворчал для виду старый поп, польщенный похвалой гостя.— Все они, девки-то, на одну колодку. А вот лучше выпьем, Евграф Павлыч, стомаха ради и частых недуг…

Захмелевший Евграф Павлыч заставил музыкантов играть плясовую и мигнул Федьке, первому своему плясуну, чтобы вставал в пару с Мариной.

Девушка сначала отнекивалась, но потом должна была со­гласиться на усиленные просьбы всей кутившей компании. Му­зыка грянула, Федька лихо пошел выделывать какое-то замыс­ловатое цыганское колено, но Евграф Павлыч его остановил:

—    Погоди, Федя, ты еще напляшешься… дай нам, старикам, старинку вспомнить. Сам буду плясать с Мариной Андроновной. ѵ

Когда-то Евграф Павлыч лихо плясал — как говорится, только стружки летели,— но теперь отяжелел и выделывал ко­лена очень грузно. Зато, отплясав, он расцеловал поповну пря­мо в губы и проговорил:

—    Вот люблю, Маринушка… изуважила старика! Люблю за молодецкий обычай…

Евграф Павлыч долго не выпускал из своей лапищи белую и мягкую руку Марины и все время заглядывал ей в опущенные глаза, на подымавшуюся волной высокую грудь, на горячий девичий румянец, на дрожавшую на алых губах вызывающую улыбку.

Марина плясала так себе, больше помахивала платочком, но разгулявшимся старикам не много было нужно.

Федька Ремянников присутствовал при общем веселье, пил вместе с другими, но выглядел угрюмо, волк-волком; он отлич­но понимал, отчего развеселился Евграф Павлович и что заве­лось у него на уме. На Марину Ремянников старался совсем не смотреть: без того было тошнехонько, и даже вино не пьянило.

—    Братие! — выкрикивал заседатель и лез ко всем цело­ваться.— Слава тебе, царю небесный… Вот и помирились. Ро­димые мои…

Заседатель на вторые сутки совсем развинтился и напрас­но отыскивал уголка, где бы вздремнуть: его разыскивали, встряхивали и опять заставляли пить.

—   Ты вот что, Федя,— говорил Евграф Павлыч Ремянникову под шумок,— заседатель еле на ногах держится… Попа Андрона я спою, а ты накачивай этого зеленого попа. Пони­маешь?

—   Понимаю, Евграф Павлыч.

—    Ну, а я отсюда не уеду, пока не развяжу узелка.

—   Понимаю, Евграф Павлыч.

Намерения барина были вполне ясны: он увлекся востро­глазой поповной Мариной, которая сама заигрывала с ним глазами. Евграфа Павлыча бросало в жар и холод, когда она смеялась.

«Будешь моя, голубушка,— думал разгоревшийся самодурзаводчик.— Год проживу здесь, а не отступлюсь. Вот так дев­ка: вся яблоком, не чета моим-то птахам».

Ремянников следил за этой двойной игрой и чувствовал, как сам он делается точно чужой себе, точно застыл, а на сердце так и накипает жестокая, смертная злоба.

«Постой, я покажу тебе, как узелки развязывают»,— думал Федька, глядя на Евграфа Павлыча исподлобья, и даже сам вздрагивал. Что-то такое красное застилало ему глаза, и все представлялось лицо барина, бледное, искаженное предсмерт­ными судорогами, с выкатившимися глазами. Да, он убьет его и Маринушку, подлую, по пути: семь бед — один ответ. Накажут плетями, потом пошлют в катергу, потом он убе­жит и будет бродяжить здесь же на заводах. Не он первый, не он последний. А вот и эшафот готов… палач в красной рубахе похаживает и вытягивает длинную ременную плеть… Кругом тысячная толпа народу… Господи, как страшно!.. Федька поднимается на эшафот, и вдруг у него захолонуло на душе, но он собрал все силы, перекрестился, покло­нился на все четыре стороны…

17